Главная

Этот сайт посвящен творчеству Чарльза Буковски и Венедикта Ерофеева

Венедикт Ерофеев.
Дневник
11 июня — 16 ноября 1957г.
Записки психопата. V (окончание)


Меня похоронили на Ваганьковском кладбище.
И теперь я тщетно пытаюсь припомнить мелодию похоронного марша, которая проводила меня в землю.
Иногда мне кажется, будто марша и не было, и сопровождавшие гроб двигались неохотно, поминутно оборачивались, словно ожидали, что откуда-то сзади с минуты на минуту раздадутсярыдающие оркестровые звуки...
И не дождавшись, отступали, расходились...
Я был слишком мертв, чтобы выражать к этому отношение. Отчего-то думалось, что равнодушие к удаляющемуся гробу было следствием тягостной, непрекращающейся тишины.
До сих пор всем им движение времени представлялось как движение вечных, сменяющих друг друга мелодий.
А теперь...
Тишина словно оглушила сопровождавших.И самому мне казалось, будто гроб остановился вместе с временем.
Остановился и тяжестью всеобщей пустоты «захватил» мне дыхание...
Стало душно...
А сверху на крышку гроба что-то падало... сыпалось через щель между досками... не нарушая тишины...
Я словно чувствовал шуршание песка и ритмические удары по кровле моего последнего приюта. И — может быть, это была просто фантазия оглушенного человека, — но скупые и однообразные звуки преображались для меня в дивную мелодию.
Может, те, что стояли наверху, не слышали ее, хотя сами и извлекали ее из тишины... но для человека, у которого каждое психологическое состояние сопровождалось и выражалось внутренней музыкой, любое нарушение душной тишины может казаться музыкальным аккордом... тем более, что тишина для него вечна...
И у него даже отнята способность вспоминать, хотя воспоминания должны были бы стать единственным его уделом...
Несправедливость эта меня не тревожила.
Я напрягал свои чувства, вслушивался, словно бы я и не потерял способности вслушиваться во что-нибудь, кроме своей глухоты...
Я знал, что это не стук и не шелест песка.. а самая удивительная из всех мелодий — тишина...
Но я уже ничего не слышал.

14 июня

Ну, какая может быть скорбь?...
Если даже я и «скорблю», предположим, так не должен же я путем выражения той же самой «скорби» хвастаться своей полнотой душевной!
Заметьте — я совершенно нормальный! Но величайшее удовольствие для меня — жалость поводу того, что былое «не будет». И если скорбь доставляет мне удовольствие, почему же я должен видеть плохое в смерти своих близких?
«Скорбеть» по умершему для меня значит просто жалеть о том, что жизнь человека, смертию доставившего мне «скорбную радость» оборвалась этой же самой смертью. Стало быть, я жалею только о том, что мне приходится жалеть. Я сам вызываю жалость — и если бы я не черпал в ней наслаждение, она была бы мне не нужна, и, следовательно, ее не было бы.
«Скорбящий» по поводу смерти кого бы то ни было, я гораздо более жалею себя, чем умершего. Я разговаривал с покойником, слышал, видел; мои восприятия, им заполненные, — часть моего существования. Потому в смерти его я вижу утрату собственную.
Смерть человека постороннего точно так же может вызвать сожаление — но будет искренним оно только в том случае, если жалеющий «встанет в положение» умирающего или осиротелых чадушек его. Стало быть, единственным объектом моей жалости могу быть только я сам.
Смерть человека, тем более близкого мне, — лишний предлог для того, чтобы доставить себе радость слезной жалостию к самому себе.
Еще раз заметьте — я совершенно нормальный! Но для чего я на людях буду выражать свою жалость, если это будет восприниматься просто как хвастовство тем, что я позволяю себе слишком много удовольствий!

16 июня

«Капризная Tyche» (божество случая в греческой мифологии) слишком ко мне благосклонна, в том смысле хотя бы, что никогда не оставляет меня.
Игривость ее заходит иногда слишком далеко.
Мне посчастливилось, например, уйти из университета вовремя только потому, что книжные ларьки в г. Кировске в 3 часа пополудни закрываются на обеденный перерыв. Совершенно без преувеличения.
Больше того — если бы они, эти ларьки, закрывались бы по пятницам на замок, мне никогда бы не пришлось даже покидать Хибинские горы.
30 апреля прошлого года не считается днем моей безвременной кончины только потому, что красный уголок черемушкинского общежития пополнился в тот день двумя ящиками первоклассных сарделек. Обстоятельство, внешне прозаическое, избавило меня от траго-романтической смерти.
Но с тех пор, в минуты крайнего пессимизма, острие моего негодования направляется на расторопность всех без исключения буфетчиц, виновных в продолжении моего тягостного существования.
Это еще не все. Если бы утром 3-го мая прошлого года в программу радио-концерта была бы внесена одна маленькая поправка, мне пришлось бы краснеть вплоть до февраля нынешнего года.
Если бы в феврале был более лукав бухгалтер нашего треста, мне понадобилось бы в тот же день лечь, не раздеваясь.
Мало того— отец мой скончался именно в июне только потому, что Шаболовка не залита асфальтом. Как это ни фантастично — но это действительно так.
И если бы стромынские туалеты были расположены не в местах общественного просмотра газет — у меня никогда не хватило бы духу начинать свои «Записки» и, следовательно, жаловаться на капризы могущественной богини случая!
Что уж там наполеоновский насморк!

17 июня

Удивительный человек. Бездарь. Гений. Оригинал. Слишком мрачный человек. Самый веселый из всех людей. Поэт. Чудак. Скрытный человек. Лодырь. Слишком длинноязыкий. Обломов. Страшно трудолюбивый. Самый непонятный человек. Хулиган. Тихоня. Политический преступник. Книжный червь. Анархист. Идиот. Философ. Пьяница. Младенец. Дубина. Студент прохладной жизни. Человек, который не смеется. Вертопрах. Весельчак. Сволочь. Душа-человек. Прекратите гнилую демагогию. Вот кого Вы будете замещать воспитателя. Я хочу быть твоим товарищем. Черт знает, что у тебя на уме. Давайте, будем друзьями. Я буду твоим комсомольским шефом. Темный человек. Будем знакомы. С тобой интересно разговаривать, у меня теперь все мысли переворачиваются вверх дном. И прочее. И прочее. И прочее.

25 июня

Валерий Савельев — со всеми существующими жанрами танцевальной музыки.
Лидия Ворошнина — с «Половецким хором» Бородина.
Владимир Муравьев— с «Поэмой экстаза» Скрябина.
Владимир Бридкин — с куплетами и серенадой Мефистофеля.
Ниния Ерофеева — с «Цыганской песней»Верстовского.
Антонина Музыкантова — с Равелем и 1 -ой частью 1-ой симфонии Калинникова.
Тамария Ерофеева — с романсом Листа «Как дух Лауры...» и пр.
Борис Ерофеев — популярные советские песни.
Александра Мартынова — «Интермеццо»Чайковского.
Все остальные — с песенками Лоубаловой.

Июль
Я начинаю злиться.
— Господа, разве ж вы не видите, что он больной?
— Вы, молодой человек, не вмешивайтесь.
— Ах, господа, я вмешиваюсь не потому, что мне доставляет удовольствие с вами разговаривать.
—Ну, так и...
— И все-таки мне бы очень хотелось, чтобы вы оставили его в покое и удалились.
Они пожимают плечами: странный человек... он сам напрашивается...
— А все-таки интересно, где же это вы научились такому обращению?
— Не знаю... По крайней мере, меня интересует другое — чем этот бедный Юрик заслужил такую немилость?
— Все очень просто, молодой человек, — он целый год не плотит за комнату, а мы не имеем права держать в общежитии таких, которые по целому году не плотят!
— Все это очень хорошо, господа, но вы поймите, что этому человеку платить совершенно нечем.
— Нас это не касается, мы предупреждали его полгода, но он все-таки никак не хочет...
— Как то есть — «предупреждали»? Сколько бы вы его ни предупреждали, от этого работоспособность к нему не вернулась. Поймите, что он болен, и бюллетень ему не оплачивают, потому что до болезни он проработал меньше года. Он уже целый год питается только черным хлебом, а вы не забывайте, что этот мальчик — туберкулезный больной, которому строго наказано соблюдать диэту.
Они смеются... они не желают меня понимать... Взгляды их выражают снисхождение к моей глупости.
— Родные у него есть, они ему помогают, значит, и уплатить могут...
— У него всего-навсего один брат…
— Но ведь он ему помогает...
— Он высылает ему по сотне в месяц, он сам получает 600 рублей и на них содержит семью...
— Молодой человек, вы, наверно, думаете, что мы сюда пришли разводить с вами философию... В ваших вон этих книжках, может, написано, что это и плохо... а надо видеть не только книжки, но и понимать... А то вы здесь, наверно, и капитализм скоро будете защищать...
—Милые люди, я не собираюсь защищать капитализм, речь идет всего-навсего о защите Юрика, а он так же далек от капитализма, как вы, извиняюсь, от гениальности...
Они снова не понимают меня и смотрят на меня вопросительно-весело... Они ужасно любят шутов, им нравится, когда их развлекают... А то ведь жизнь — вещь скучная... работа в бухгалтерии... жена, дети... сливочное масло... зевота... А тут — есть над чем посмеяться, блеснуть былой образованностью...
— Вы, молодой человек, никогда не интересовались, как я вижу, постановлением Московского Совета...
— Совершенно верно, я не интересуюсь ни постановлениями Московского Совета, ни женскими календарями, ни...
— Вот тогда бы вы поняли, наверно, что ваша философия совсем здесь не у места. Савостинов, одевайтесь и собирайте свои вещи...
— Юрик, лежи спокойно...
Вспоминается Абрамов... Сейфутдинов наклоняется к ногам его и подбирает свои рукавицы... на лице его — жалкая улыбочка, словно бы ему и улыбаться стыдно... Абрамов пододвигает ему рукавицы ногой... Ему очень хорошо... Он испытывает физическое наслаждение, близкое к половому... еще бы только ударить ножкой по сейфутдиновской физиономии...
Юрик встает, силится сдержать слезы... Он совершенно неграмотный... он улыбается...
—Ну-с, господа, теперь я уверен, что вот этот графин «встанет на защиту человеческой гуманности».
— Как вы сказали?..
— Я ничего не сказал, у меня просто есть желание наглядно, так сказать, продемонстрировать достижения нашей стекольной промышленности.
В дверях негодует толпа... Старушки вздыхают: «Куда ж он пойдет...», «Больной же...», тупая молодежь смотрит на меня весело... они, как и конторские служащие, любят разнообразие... А то ведь, опять же, — скучно...
— Вам вредно пить, молодой человек, и рассуждать вам рано еще... а то ведь мы с вами и без милиции справимся...
— Даже?
—Представьте себе. Вы думаете, что, если мы работники умственного труда, так у нас нет и кулаков...
— Да, но ведь кулаки есть не только у работников, с позволения сказать, умственного труда...
— Значит, вы хотите с нами драться... так, что ли?...
— Не знаю... мне почему-то кажется, что хочет драться тот, кто первый напоминает о существовании своих кулаков...
Теперь они хорошо меня понимают... И даже тугая на соображение толпа мне симпатизирует... Это хорошо...
—А вы остроумный... вам бы только в армию идти на перевоспитание... У меня в полку и не такие хулиганы были, а выходили шелковые...
—Да... но тем не менее Юрик останется здесь...
—Юрик, может быть, здесь и останется на ночь, а мы с вами пройдемся...
— Ах, господа, если бы вы знали, как мне надоели уже эти субъекты в мундирах цвета грозового неба...
—Вам, может, и Советская Власть надоела? Пройдемте, пройдемте... Времени у меня оччень много...
— А у меня ровно столько же — терпения. Всегда пожалуйста.

6 августа

«Я взглянул окрест себя...»
«...и, потирая руки, засмеялся, довольный».

9 августа

Лексические эксперименты Мартыновой заслуживают самого пристального внимания. Тем более, что от способа выражения нежных чувств зависело разрешение актуальнейшего вопроса:
«кому из трех быть фаворитом?»
Приводим «образцы» всех трех.

1. «Здравствуй, милая Сашенька! Я пишу Вам письмо с большого расстояния, и оно еще раз вам напомнит мои слова о том, что любовь убивает неразделенность, а не расстояние. Вы, ваверное, понимаете, Сашенька, что я имею в своем виду.
Теперь, когда Вы так «далеко от Москвы», я еще больше, поверьте мне, думаю о Вас, как Вы были на моих именинах в своем цветном платке, и косы были у Вас тогда, как у девушки, и тогда снова бьется мое сердце и обливается кровью за Вас.
Ведь без Вас я как будто без сердца и без души. Я еще не стар, милая Сашенька, и моя любовь, которую, быть может, Вы отвергнете, ждет Вашего ласкового слова. Вашего чувства ко мне я не могу предугадывать, а Вам мое, без сомнения, хорошо понятно. И когда я в тяжкой разлуке, не слышу Вашего милого голоса, я тревожусь за судьбу своей любви, быть может, последней. По всей вероятности, и Вы тоже тревожитесь за нее, но предугадывать я не могу, И в заключение шлю вам прощальный привет в надежде получить от Вас желанный ответ. До свидания. Твой раб Александр Коростин».

2. «Любимая Саша! Итак, прощай, все кончено меж нами, любить тебя я больше не могу, любовь свою я заглушу слезами, за счастье npoшлое страданьем отомщу. Я быть твоей игрушкой не желаю, прошу тебя, ты слышишь, только тебя об этом как друга умоляю, не вспоминай меня ни насмешкой, ни добром. Я ведь не заслужил твоих насмешек, не знаю, чем мог тебя я огорчить, я признаюсь, что раньше я любил Вас, ну, а теперь приходится забыть. Итак, прости, Саша, нужно расстаться, причины не ищи, так, видно, нам судьба, но время прошлого останется друзьями, мы расстались, но это не беда. Быть может, я страдать и плакать буду, я, может быть, ошибся глубоко, пройдут года, и я тебя забуду, забудь и ты меня и лучше не пиши. Итак, прощай. Предмет твоих насмешек, а может быть, любви — Коля С.»

3. «Уважаемая А. М.! Спешу принести вам тысячу поздравлений в связи с тем, что в последнем вашем письме кол-во грамматических ошибок уменьшилось втрое.
Осмелюсь далее заявить, что мое пламенное послание займет не больше, как страницу, ибо соревноваться с вами в объеме (я имею в виду объем письма) признаю себя бессильным. Позволю себе попутно сообщить, что ваш отъезд вверг всю мужскую половину 4-ого Лесного переулка в состояние нежной меланхолии, меланхолического томления, томительной нежности, томительной меланхолии, меланхолической нежности etc. Остроумный ваш супруг наедине со мной не раз вариировал эту тему в таких красках, что даже вы, А. М., внимая «им», покраснели бы (опять же— имеется в виду ваша всегдашняя бледность). И вообще, смею вас заверить, супруг ваш гораздо более достоин той груды ласкательных эпитетов, которыми вы в последнем своем письме совершенно некстати меня наградили.
В довершение позволю себе наглость пасть перед вами ниц и пр. и пр.
Имею честь пребыть: Венед. Ер.»

22 августа

Лежа в постели, выкурить 2 папиросы и поразмыслить одновременно, достойна ли протекшая ночь занесения в отроческие мои «Записки». Если все-таки достойна — выкурить третью папиросу.
Затем подняться с постели и послать заходящему солнцу воздушный поцелуй; дождаться ответного выражения чувств и, если такового не последует, выкурить четвертую папиросу.
С наступлением сумерек позволить себе легкий завтрак: 500 г жигулевского пива, 250 г черного хлеба и 2 папиросы (по пятницам: 250 г водки, литр пива и, добавочно к хлебу, рыбный деликатес). В продолжение завтрака следить за потемнением неба, размышлять о формах правления, дышать равномерно.
Последующие три часа затратить на усвоение иностранного языка, в перерывах — стричь ногти, по одному ногтю в каждый перерыв.
По окончании занятий повернуться лицом к северо-западу и несколько раз улыбнуться. Выпить 500 г пива, лечь в постель; лежать полчаса с закрытыми глазами (по пятницам один глаз дозволяется приоткрыть). Думать при этом о судьбах какой-нибудь нации, например, испанской, и находить в современной жизни ее — симптомы упадка.
Встав с постели — пройтись по засыпающей столице; каждой встречной блондинке говоришь «спасибо» и стараться при этом удержать слезы; на поворотах икать и думать о ничтожном: о запахе рыбных консервов, о тщеславии Карла IX, о вирусном гриппе, о невмешательстве и т. д. Одним словом, казаться на людях человеком корректным и при грудных младенцах не сморкаться.
Придя домой, позволить себе до полуночи умственный отдых и скромный обед: 500 г пива и 450 г жареных макарон (по пятницам — 150 г водки, 500 г пива и, добавочно к макаронам, рыбный деликатес). Закончив обед, пожалеть кого-нибудь и внимательно на что-нибудь посмотреть.
Четыре послеобеденных часа заполнить литературным творчеством и систематизированием человеческих знаний. По возможности воздерживаться от собственных мнений, которые мешают нормальному протеканию пищеварительного процесса.
Ночные занятия сопровождать умыванием и закончить элегическим возгласом, вроде: «Какие вы все голубенькие!» или просто: «Маминька!»
Наступление рассвета встречать обязательно разутым, чисто вымытым и лежащим на поду.
Так, чтобы первые утренние лучи падали под углом 45 градусов к плоскости моего затылка. Поднявшись затем, отряхнуться и послать восходящему солнцу воздушный поцелуй (по пятницам — добавочно к поцелую, рыбный деликатес).
Не дожидаясь выражения ответных чувств, углубиться в дебри своего мировоззрения, подвергнуть тщательному анализу свои отношения ко всем нравственным категориям: от стыдливости до насморка включительно. Затем обуться и выйти к ужину.
Ужин должен быть строго диетическим, и выходить к нему необходимо в нагрудной салфеточке и с ваткой в ушах. Ужин — своеобразная кульминация суточного режима, поэтому в продолжение его следует держаться правил приличия: смотреть на все с проницательностью и живот не почесывать.
Закончив ужин, вынуть ваточку из ушей я тщательно проутюжить салфеточку (по пятницам ваточку из ушей следует вынимать при потушенном свете).
Приготовления ко сну начинать непосредственно после ужина.
Встав навытяжку перед постелью, пропеть тоненьким голосом моцартовскую колыбельную, — и уже после этого раздеваться. Ложиться следует так, чтобы затылок, ноги, живот и нервная система были вверху, а все остальное — внизу (по пятницам ноги должны быть внизу).
Засыпая, воздерживаться от размышлений и от будущих сновидений ожидать достойности.

25 августа

«Почтим, — говорю, — мою память вставанием...» А сам плачу; стою, руки опустив, и плачу... «На кого же я меня покинул», — говорю; а потом поправляю себя с улыбкой: «Не меня, а себя... покинул...» Итак хорошо улыбаюсь, слезы по лицу размазываю... и шепчу, уже просветленный...
«Царствие мне небесное!..»
Сентябрь
Речь К. Кузнецова на открытии театрального сезона в «Обществе любителей нравственного прогресса».
«Господа! (Аплодисменты). Каждый из нас по-разному понимает те задачи, которыми мы должны руководствоваться в нашей деятельности. Нужно помнить, что наша основная задача — свести все эти задачи к одному — к борьбе. Но какая это борьба, господа?
Все мы беспрерывно боремся: утром — с зевотой, днем — с бюрократизмом и вспышками преждевременной страсти, вечером и ночью соответственно с отчаянием и половым бессилием. (Аплодисменты, возгласы: «Наверно, у Венедикта содрал!»).
В Америке происходит борьба за существование, в России — борьба за сосуществование. (Аплодисменты). Но главная борьба в наше время — это борьба за нравственное возрождение человечества! Почему в наше время каждый второй мужчина — алкоголик? Почему в больнице Кащенко не хватает коек для сумасшедших? Почему призывники 35 года* полегли тысячами в Венгрии? За что в наших ребят-призывников бросают камни в освобожденных странах? Разве мы, молодежь, виновата? (Аплодисменты). В таком случае — долой тишину и все это гробовое спокойствие! Мы — защитники нравственного прогресса! Наша главная задача на первом этапе — бить стекла! (Бурные аплодисменты). Срывать всякие вывески, вроде «Соблюдайте чистоту» и так далее! Наша вторая задача — .устраивать шум и бардак — везде, где требуется тишина! Мы должны гордиться тем» что мы пушечное мясо! Нам никто не посмеет затыкать рот! (Аплодисменты). Нас пока четверо! Почетный член нашего общества — Венедикт! (Аплодисменты). Это, значит, уже пять! Будет еще больше! Мы — не хулиганы! Мы— революционеры! (Бурные аплодисменты, возгласы: «Сте-о-окла-а!»)».

1 октября

По мере приближения к острову я все более и более удивлялся. Я опасался быть оглушенным хлопаньем миллионов крылий и разноголосым хором миллиардов птичьих голосов, — а меня встречала убийственная тишина, которая и радовала меня, и будила во мне горькие разочарования.
Ну, посудите сами: вступать на берега «Птичьего острова» и не слышать соловьиного пения! — это невыносимо для просвещенного человека. Тем более, что в продолжение всей церемоний «встречи» и на пути следования от аэродрома к отведенной вам резиденции вы поневоле вынуждены скрывать в себе свое разочарование и интернационально улыбаться.
Впрочем, любезная обходительность встретившего меня пингвина избавила меня от неискренности. А обращенные ко мне взгляды попугаев, до нежности снисходительные и до трогательности нежные, заставили меня улыбаться с совершенной естественностию.
Я был настолько растроган, что даже приветственная речь пингвина, затянувшаяся, по меньшей мере, на час, не показалась мне чрезмерно длинною. К тому же она несколько обогатила мои знания в области истории «Птичьего острова».
К крайнему моему удивлению, я узнал, что Горный Орел отнюдь не был родоначальником царствующей фамилии — он был всего-навсего последователем Удода. Однако деятельность Удода не заключала в себе ничего из ряда вон выходящего; да и скончался он в непогожую пору— одни лишь зяблики да снегири мрачно шествовали за гробом к заснеженному кладбищу.
И только тогда-то, в дни «безутешного траура», освобожденные пернатые впервые почувствовали на своих головах освежающее прикосновение орлиных когтей.
Нет, он тогда еще не был страшен, этот Горный Орел. Чувствовалось, что в его величественной птичьей голове еще только «гнездились» смелые замыслы, в его клекоте еще не слышно было угрожающих нот, — но орлиные очи его уже в ту пору не предвещали царству пернатых ничего доброго.
И действительно — не прошло и года, как начался культурный переворот, который прежде всего коснулся области философской мысли «Птичьего острова».
Уже издавна повелось в мире пернатых, что всякий, имеющий крылья, волен излагать основы своего мировоззрения в соответствии с объемом зоба и интеллектуальности.
Вороны беспрепятственно каркали.
Декадентствующие кукушки элегически куковали.
А склонные к эклектизму петушки ку-карр-екали.
И в этом не было ничего удивительного. Даже выражение крайнего пессимизма считалось явлением вполне легальным. Так, еще в годы царствования двуглавых орлов одна из водоплавающих птиц перефразировала известное человеческое выражение, и с тех пор поговорка «Птица создана для счастья, как человек для полета» стала ходячей. В те годы даже мы, не говоря уже о водоплавающих птицах, не могли предвидеть «бурного развития реактивной техники», — и потому тогдашние птицы воспринимали поговорку как выражение убийственного скепсиса.
Тем не менее все было дозволено.
Но, как известно, чувства орлов, а тем более— горных— чрезвычайно изощрены: там, где обыкновенный пернатый слышит просто кудахтанье, горный орел может довольно явственно различить «автономию» и «суверенитет».
Потому и неудивительно, что «вскормленный дикостью владыка» первым делом основательно взялся за оппозиционно настроенных кур.
Операция продолжалась два дня, в продолжение которых все центральные газеты буквально были испещрены мудрой сентенцией: «Курица не птица, баба не человек». Оппозиция была сломлена.
Вместе с ней уходило в прошлое поколение великих дедов. Погиб проницательный Феникс. На соседнем острове, носящем чрезвычайно тупое название «Капри», скончался последний Буревестник. На смену им приходили полчища культурно возрождающихся воробьев.
А Горного Орла между тем мучили угрызения совести. И день, и ночь в его больном воображении звенело предсмертное куриное: «Ко-ко-ТО». Временами ему казалось, что все бескрайнее птичье царство надрывается в этом самом рыдающем «Ко-ко-ко».
И Горный Орел издал конституцию.
Вся суть которой сводилась к следующему:
а) все дождевые черви и насекомые, обитающие в пределах «Птичьего острова», объявляются собственностью общественной и потому неприкосновенной;
б) официально господствующим и официально единственным классом провозглашаются воробьи;
в) дозволяется полная свобода мнений в пределах «чик-чирик». Кудахтанье, кукареканье, соловьиное пение и пр. и пр. отвергаются как абсолютно бесклассовые. В вышеобозначенных пределах вполне укладывается миропонимание класса единственного и потому наиболее передового;
г) государственным строем объявляется республика, соединенная с революционной диктатурой; последняя, как явление временно необходимое, носит исключительно семейный характер.
Свежепахнущие номера конституции были распроданы в три дня. И один уже этот факт свидетельствовал о наступлении «золотого века».
Но враги не дремали.
Скрежетали зубами от агрессивной злости невоспитанные «заморские страусы». Страшным призраком надвигающейся катастрофы доносилось с запада ястребиное шипение. С высоты птичьего полета можно было отчетливо разглядеть за мерцающей далью странное передвижение птичьих стай, агрессивных по самому своему темпераменту.
И гроза не замедлила разразиться.
«Птичий остров» облачался в мундиры. На скорую руку реорганизовывалась индустрия.
— Ворроны накарркали!! — судорожно сжимал кулаки Горный Орел. Однако перед частями мобилизованных воробьев попытался преобразиться в «канарейку радужных надежд»:
— Снова злые корршуны заносят над миром освобожденных пернатых ястребиные черрные когти! Будьте же орлами, бесстрашные соколы!
Ни пуха вам, ни пера!
Военный оркестр грянул «Лети, лети, мой легкокрылый». Воинственно нахохлились воробьи и стрижи. То и дело раздавались возгласы:
— Дадим им дрозда!
Прощающиеся жены попробовали затянуть популярную в то время песенку «Крови жаждет сизокрылый голубок». Но от волнения произносили только:
— Кррр!
Поговаривали даже, что «сраженный воробей» своей парадоксальностию несколько напоминает «жареный лед» и «птичье молоко». Оптимизм обуял всех. И от избытка его многие дышали учащенно.
С неколебимой верой в правоту своего дела и с годовым запасом провианта улетали на запад возбужденные стаи. В пахнущем кровью воздухе звучало супружески-прощальное, наивно-трогательное:
— Касатик ты мой! Весточку хоть пришли... голубиной почтой...
— Ласточка ты моя! Горлинка!
— Соколик мой ненаглядный!
— Проща-ай, хохла-а-аточка!
А оттуда, с запада, неслись уже странные, доселе не слышимые звуки. Что-то, как филин, ухало и, как сорока, трещало. А по крышам опустевших гнезд забегали вездесущие «красные петухи»...
Шел уже 47-ой месяц беспрерывной, тягостной войны, когда, наконец, на прилегающих к столице дорогах показались первые стайки уцелевших освободителей. «В пух и прах, в пух и прах!» — словно бы выбивали из земли воробьиные лапки. И царство пернатых, вторично освобожденное, захлестнула волна бесшабашно-лихой воробьиной песни:
Салавей, салавей,
Пта-а-ашечка,
Канаре-е-ечка-а!
Снова, как встарь, сомкнулись «орлиные крылья» вокруг «лебединых шей» — и жизненные силы дамских прелестей, вполне разбуженные еще залпом Авроры, теперь окончательно восстали ото сна.
Не прошло и трех лет, как пернатое население острова стало жертвой нового стихийного бедствия: Горный Орел «погрузился в размышления».
Страшны были не размышления; страшны были те интернациональные словечки, в которые он их облекал и о которых он не имел «совершенно определенного понятия». Так, он еще с детства путал приставки «ре» и «де» в приложении к «милитаризации».
Будучи уже в полном цвете лет, «коронованный любитель интернациональных эпитетов» предложил произвести поголовную перепись населения «Птичьего острова». Когда ему был, наконец, представлен довольно объемистый «Список нашего народонаселения», — он, видимо, возмущенный отсутствием эпитета к слову «описок», извлек из головы первый пришедший на ум; к несчастью, им оказался «проскрипционный».<
Запахло жженым пером, задергались скворцы в наглухо забитых скворешниках. Специфически воробьиное «чик-чирик» уступило место интернациональному «пиф-паф».
И все-таки без особой радости восприняли воробьиные стаи весть о кончине Горного Oрла.
Глухо гудели церковные колокола. Окрасились трауром театральные афиши. По столичным» экранам совершала последнее турне «Гибель Орда».
Трупный запах и журавлиные рыдания повисли в осиротелой атмосфере.
«Мы сами, родимый, закрыли орлиные очи твои...»— стонали пернатые; причем, грачи-терапевты с подозрительной нежностию выводили< слово «сами» и рабски преданно взирали на стоявшего у гроба пингвина.
А пингвин, видимо слишком «окрыленный» мечтою, уже «парил в облаках».
Начинался век «подлинно золотой».
Мудрое правление пингвина вкупе со слоем ионосферы вполне обеспечивали безмятежное воробьиное существование. «Важная птица!» —
с удовольствием отмечали воробушки и с еще большим рвением клевали навоз экономического развития.
После длительного периода сплошного политического оледенения наступили оттепели, следствием чего явилась гололедица— полное отсутствие политических трений. А гололедица как известно, лучшая почва для «поступательного движения вперед».
Молодые и неопытные воробушки зачастую поскальзывались и падали. Их подбирали пахнущие бензином и гуманностью черные вороны.
И отвозили к Совам.
«Неопытность» молодых воробушков заставляла, однако же, призадуматься и пингвина, и попугаев, и пристроившуюся к ним трясогузку.
Не раз перед воробьиной толпою приходилось им превращаться в сладкоголосых сирен и уверять слушателей в том, что добродетель несовместима с бифштексом.
Доверчивые воробушки в таких случаях чирикали вполне восторженно, однако здесь же высказывали «вольные мысли» по адресу трясогузки и составных частей ея.
И вообще, следует отметить, в последнее время воробушки вели себя в высшей степени неприлично. К филантропии пингвина относились весьма скептически. И в самом выражении «бестолковый пингвин» усматривали тавтологию.
Единственное, что вызывало сочувствие у жителей «Птичьего острова», так это внешняя политика пингвина. Вероятно потому, что она была очень проста и заключалась в ежедневном выпускании голубей. Если даже иногда и приходилось вместо голубей пускать «утку» или даже «ястребки», воробушки не меняли своего отношения к внешней политике, ибо считали и то, и другое причудливой разновидностью голубей.
Все это я почерпнул, как уже отмечалось, из приветственной речи пингвина. «Растроганный до жалобных рыданий» я произнес, в свою очередь, несколько слов перед микрофоном. Я убеждал их всех, что подводное царство, коего выявляюсь полномочным представителем, всегда питало к «Птичьему острову» любовь почти материнскую и даже почти сыновнюю; что к «Птичьему острову», без сомнения, обращены теперь взоры всего прогрессивного животного мира и т. д. и т. д. В заключение я выразил надежду, что в гостинице «Чайка», которая любезно мне предоставлена, я буду чувствовать себя, как «рыба в воде». Что же касается «временных недостатков», то по прибытии в свою подводную резиденцию я буду молчать, как рыба.
Вслед за этим открытая машина помчала меня к новой моей резиденции; причем, всю дорогу сопровождали меня поощрительные возгласы «Хорош гусь!», снисходительное щебетанье и восторженное кукареканье. В воздухе словно звенел алябьевский соловей, запах птичьего кала говорил о подъеме материального благосостояния. И тем не менее мне казалось, что все эти звуки и запахи сливаются в одно — в мелодию «лебединой песни».

11 октября

Пятница — синее, удивительно — синее, иногда сгущается до фиолетового, иногда отливает голубизной, но во всех случаях — непременно синее.
Суббота — под цвет яичного желтка, гладкая, желтая и блестящая; к вечеру розовеет.
Воскресенье — кроваво-красное, зимой — румяное. Если смотреть на него со стороны синей пятницы — кажется багровым, а в самом себе ассоциируется со знаменами и кирпичной стеной.
Понедельник— до такой степени красное, что представляется черным.
Вторник — светло-коричневое.
Среда— невнимательному глазу кажется белым, на самом же деле — мутно-белесоватое, за которым трудно разглядеть определенный цвет.
Четверг — зеленое, без всяких примесей.

12 октября

Честное слово, я не виноват...
Разве ж я знал, что вы уезжаете... И потом — неужели все, о чем я говорю, нужно принимать всерьез... Мало ли что я скажу, — так ведь надо уметь отличить...
Одним словом, я совсем не виноват... я никак не мог ожидать, что опоздаю... Вернее, я опоздал нарочно, но ведь я совсем не хотел опаздывать...
Да и зачем мне опаздывать, даже если бы я этого и хотел... Это же не оттого, что я сошел с ума... я совсем и не сошел с ума... у меня, наоборот, самая нежная к вам привязанность, ко всем трем...
Может, я потому и не явился на «последнюю семейную встречу», что очень нежно к вам привязан... Вы, наверное, думали, что я снова «Жаворонок» вам буду играть или хвастаться... пить водку крохотными глоточками... Вы даже специально купили мне... А потом у поезда ждали... И уже когда поезд тронулся, все ждали: ведь он сейчас прибежит... как же он может не прибежать...
А я, может, в это время проститься с вами хотел... Лежал и «хотел»... Посмеивался... Я теперь всегда смеюсь, чтобы от страха не стучали< зубы... Чтоб было незаметно, что они стучат... Я, может, в это время и «Жаворонок» хотел вам играть...
Мне ведь совершенно все равно, куда идти и что играть...
А я на самом деле только к двери подходил... и говорил «Как вы смеете...» Младшего называть сумасшедшим, а потом еще «хотеть» чего-то...
Вы хоть и не называли меня сумасшедшим, а я все-таки видел, что вы меня называли... Я даже к двери подходил и говорил «Как вы смеете»...
Это не оттого, что мне хотелось отомстить...
Вы же ничего не говорили —' как же я могу отомстить!.. Вы просто думали, что я хвастаться буду... «Жаворонок» умеет играть... как же он не прибежит... он обязательно прибежит...
Вы совсем этого не думали... Ведь нельзя же в последний раз... Самый последний раз... Нужно быть сумасшедшим...
Я даже не помню... я как будто бежал за вагонами... немножко бежал... У меня, если хотите знать, слезы были... Вот видите — даже слезы...

16 октября

Как ни расписывал Кирилл Кузнецов мой режиссерский и актерский талант, постановка «Нормы» при газовом ночном освещении кончилась блестящим провалом. Хор друидов, состоявший из членов 307-й комнаты, оказался не на высоте. И, не дождавшись кульминации спектакля, взялся за вольнодумство.
Особенно неистовствовал Якунин.
«Так что же, я, по-вашему, молчать должен? Нет уж, извините, господа, когда по радио да в газетах про рабочих всякие небылицы пишут, а здесь рабочего человека за скотину считают!
Я бы этому Маркову сегодня в морду плюнул, если бы хоть немного выпил! Какое он имеет право издеваться над грязно-рабочим! Что же это я, выходит, работаю, как скотина, чтобы себя прокормить, а у меня половину отбирают на заем! «Отдадим свои излишки в долг государству!» А?»
Мишенька шел еще дальше:
«Мы не живем! Мы существуем! Мы, как бараны, трудимся для хлеба и для водки, а пошлют нас, как стадо баранов, воевать в Сирию иди в Венгрию, так мы и пойдем, будем резать и кричать «ура», пока нас не зарежут!»
Михаил Миронов, всегда исполнительный, восставал теперь против армейского насиди» над чувством человеческого достоинства.
Шопотом выражал неудовольствие Сергей
Грязное: как это можно — работать в бетонном цехе целый месяц — и в результате не только не получить ни копейки, но даже остаться должником государства! (Факт, действительно имевший место).
Кирилл Кузнецов с братиею восстанавливали в памяти лица расстрелянных родственников и оглашали кухонные стены великолепным «Долой!»
Виктор Глотов скрипел зубами. Он уже устал от прожектов «всеобщего благородного хулиганства».
А Ладутенко договаривался до абсурда:
«Да вы знаете, что будет, если война начнется? Да русский Иван с голоду будет подыхать! В ту войну еще как-то держались на американской тушенке, а то бы и тогда половина передохла! Вот попомните мои слова — полная измена будет! Вы думаете, что у нас это высшее командование мирно настроено! Да у них руки-то чешутся, может, больше, чем у американцев! Пусть будет война!
А то вот для чего мы живем? Ничего у нее впереди нет и ждать нечего... Пить, разве, только!..»
«Болото... болото...»
Гасспада! Свет не включать!»
Пришествие коменданта несколько облагонамеривает романтиков и реалистов.
— Как это так — разойдись?!
— Пришибеевщина!...
— О-о-о! Комендант! Нам как раз нужен «хор друидок»!
Это — несгибаемые декаденты. Они весело изливают мрачное недовольство. Если бы ставилась пьеса Волковича, они с таким же успехом предложили бы коменданту занять вакантную должность ангела-хранителя.
— Ерофеев, уйдите из кухни! И все остальные — расходитесь по этажам!
—Поми-и-илуйте! Вы же затыкаете рты!
— Свобода мне-ений! Свобода сборищ!
—На фона-а-арь...
Пролетариат негодует. Как будто кто-то виноват, что они голодны и «выражают мнения».
Меньше пить! — здравая логика. И держать язык за зубами.
——Вы знаете, что за это бывает, за ваши длинные языки?
Конечно же, они знают— и, тем не менее, завтра они снова будут здесь. Ох, уж эти пролетарии! Раньше хоть смотрели волками, но ведь не нарушали порядка в Новопресненском общежитии. А теперь добрая четверть схватилась вдруг за «достижения человеческого разума»!, вооружилась бумагой и фиолетовыми чернилами...
Этак скоро они потребуют и людского существования...

21 октября

Несколько истин, которые были мною постигнуты на девятнадцатом году моего существования:
«Всякое тело сохраняет состояние покоя, пока и поскольку оно не понуждается внешними силами изменить это состояние» (в дни прошлогодней октябрьской «горизонтальности»).
«Из двух хорд, неодинаково удаленных от центра, та, которая ближе к центру, больше и стягивает большую дугу» (в минуты мысленного сопоставления В. М. и Л. К.).
«Две параллельные прямые не пересекутся, сколько бы мы их ни продолжали» (в размышлениях над сходством моих судеб и судеб А. Г. М.).
«Все тела в данном месте «падают» с одинаковым ускорением. Это ускорение называется ускорением свободного «падения» (в размышлениях над сходством моих судеб и судеб Л. А. В.).
«На тело, погруженное в жидкость, действует выталкивающая сила, равная весу жидкости, вытесненной этим телом» (в час изгнания из университетского общежития).
«Выпуклая фигура, концы которой сходятся к одной точке, является «замкнутой» (по поводу А. Г. М. и А. Б. М.).
«Если в треугольнике два угла — острые, но оба они в сумме — меньше прямого, то наибольший угол данного треугольника— тупой» (по поводу савельевского острословия).
«Чтобы опрокинуть вертикально стоящее тело, достаточно довести его до положения неустойчивого равновесия» (по поводу мартыновской целомудренности).
«Звуки, «образование» которых не требует участия голоса, называются «согласными» (о пролетарской лойяльности).
«Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов» (единственное, что можно сказать по поводу будущего моего существования).

23 октября

Накануне дня своего рождения приветствую проблески жизни в святом для меня чреве. Преклоняюсь перед «очаровательной стыдливостью» будущей матери Антонины Мартыновой.

24 октября

Я — все.
Я — маленький мальчик, замурованный в пирамиде. Ползающий по полу в поисках маленькой щели.
Я — оренбургский генерал-губернатор, стреляющий из мортиры по звездам.
Я — мочка левого уха Людовика Восемнадцатого.
Я — сумма двух смертоносных орудий в социалистическом гербе. Меня обрамляют колосья.
Слово «зачем» — это тоже я.
Я — это переход через Рубикон, это лучшие витрины в Краснопресненском универмаге, это воинственность, соединенная с легкой простудой.
Я — это белые пятна на географических картах.
Надо мной смеялись афинские аристократы.
Меня настраивали на программу Московского радио. Меня подавали с соусом к столу мадам Дезульер.
В меня десять минут целился Феликс Дзержинский, — и все-таки промахнулся.
Мною удобряли земельные участки в районе города Исфагань и называли это комплексной механизацией, радостью освобожденного труда и еще чем-то, чего я не мог уже расслышать.
Знаменитый водевилист Боборыкин обмакивал в меня перо, а современные пролетарии натирают меня наждачной бумагой.
Я — крохотный нейтрон в атоме сталинской пепельницы.
Я изымаю вселенную из-под ноотей своих.

25 октября

«Ничего такого особенного не было. Какой там духовой оркестр! Если бы не Маруськи Перевозчиковой муж, мы бы, наверно, и лошади не достали. А он и гроб сделал сам, с ее сестрицы денег на могилу потребовал.
Я даже мать приглашал хоронить — так она потом весь день на меня кричала. И тебя потом обзывала, ревела всю ночь. А ее — и «паскудой» и по-всякому...
Я бы, говорит, ей в морду плюнула в мертвую... Как будто это она и виновата, что ты запьянствовал и бросил учиться...
И вообще, мало народу было. Кроме меня, наверно, человек десять. И лошадь — какая-то кляча, все время спотыкалась; полтретьего только доплелись, а там фонарей почти нет, темнота... да еще буран к вечеру поднялся...
Могилу заново пришлось разгребать...
А она— ничего, все такая же, только уж слишком белая какая-то. И снег — просто падает на лицо и не тает. Такая смирная, даже на себя не похожа. Я смотрел, смотрел, так даже влюбился. Ну, чего ты смеешься, честное слово, влюбился... И все время тебя вспоминали».
Борис Ер.

27 октября

Странные люди, эти Мартыновы! Даже там, где нужно всего-навсего вмешательство милиции, они взывают к небу! Я говорил им, а они не понимали, что это нелепо.
Потому-то я решил удалиться.
Но удалился не сразу. Ровно полмесяца еще устрашал их с порога «ужасами правосудия».
А они смеялись и про себя называли меня трусом.
Как им угодно! Я же говорил, что это чрезвычайно странные люди...
Они никак не могли представить себя в положении подсудимых и калек... А ребенок?.. Что же будет с ребенком?.. Ведь не обязан же он отвечать за буйство своего родителя!
Александра Мартынова действительно так выражалась. «Поклонники» утешали ее: вашему супругу за колючей проволокой гораздо приятнее... к тому же сбылись ваши давешние мечтания... начало нравственной свободы... а стало быть, пружинный матрас и жизненные утехи... фу, как очаровательно, Сашенька...
Сашенька казалась неутешной. Она одна виновата... Она и не предполагала... Супруг вернется через три года и зарежет ее... Это уже ясно, как день... А в этих благодетелях совершенно нет сострадания... Тянутся к матрасу... точно клопы... Ух, как она их ненавидит!
Она даже ножкой притопнет — вот как она их ненавидит!
Все это слишком уж было чувствительно. И я решил «удалиться».
Несколько странно смотрел на косы и «вдовьи» плечи: ничего не поделаешь... раз виноваты, так уж, конечно, виноваты... да нет, не холодно, а то там у вас — «поклонники», духота... во-о-от, видите, как хорошо, — даже заулыбались оба... а он-таки вас прирежет... и вообще эта самая жизнь — вещь недурная... ну, что вы, непременно ее, мы даже имя вместе изобрели... это даже в некоторой степени знаменательно... будущее вашей фамилии...
Да ну вас, не люблю это я что-то трогательное... Помните, как-то в июнь — под дождем смеялись и очаровательный сосок... В общей сложности — пятьдесят лет... а подставляли грудь, словно... И вообще — слишком уж веселая вещь, этот «июнь»... А что касается супруга— так этого вам никто не простит... И поделом... Читайте «Евангелие»... дочь, непременно дочь!.. Прощайте...

31 октября

Незаметно смиряюсь.
Раньше меня обнадеживала довольно странная вещь: мне почему-то казалось, что в пятьдесят седьмом году не может быть никакой осени...
Вчерашний день убедил-таки меня, что так оно и есть...
Я как будто задремал...
Проводил аплодисментами все происшедшее, а вызывать на бис не собираюсь...

1 ноября

«Сегодня случилось одно незабываемое событие. Тот самый Ерофеев, который всегда приходил в нашу комнату, пришел немножко пьяный и взялся рассуждать. Все, которые у меня сидели, человек десять, стали смеяться над его идейками и спорить. Я, конечно, не принимал никакого участия, а только слушал... А потом, когда все разошлись, я долго не мог заснуть. Переворачивался с боку на бок и все думал и думал: «Ну, для чего я живу, для чего это я переворачиваюсь?» Повторял до двух часов ночи все, что я услышал, и про себя смеялся... В конце концов, не смог улежать и вот теперь на кухне пищу дневник. Теперь я уже знаю свою цель: я не буду, как другие, слепо подражать Ерофееву, но буду читать, читать и читать. Это для меня теперь самое главное. И все, что я смогу сделать в этом деле, о котором говорил Ерофеев, я все сделаю. Но для этого — читать».
(«Дневник» В. Я., 15-е окт)
«...я немного сошелся с Ерофеевым; я и раньше много о нем слышал от Кузнецова, но он превзошел все мои ожидания. Все его разглагольствования я хоть разбить и не могу, но я чувствую, что все это не по мне. А когда он играл вторую сонату, то слушал с удовольствием. А ведь раньше я ничего не понимал...»
(«Дневник» Мих. Мир., 3-е окт.)
«Если он серьезно говорит, что у меня есть талант, то этим я обязан только ему. Если бы игра судьбы не занесла этого непонятного человека в нашу среду, вряд ли я бы стал писать...»
«...и мне не понравилось только то, что, когда начался серьезный спор между «вольнодумцами» и «благонамеренными», Венедикт, от которого мы все ожидали решительного слова, все свел к какой-то шутке...»
«...боюсь, что, когда Венедикт уедет, будет все то же самое; и я буду тем же самым...»
(«Дневник» В. Гл., 8, 8, 24 сент.)<
«...Зина назвала Венедикта Дон Кихотом, Обломовым и Иудой. Я за это обозвал ее дурой и больше в тот вечер с ней не разговаривал...»
«...О! Теперь я знаю, что мне делать, где я нужен! Вот где истинное мое призвание! Тысяча благодарностей будущему собаке-МГБ-шнику!
А разве я жил до этого?..»
(«Дневник» К. К., 11-е, 20-е окт.)

3 ноября

Как раз это очень важно!
В другой раз я, может быть, не обратил бы на это никакого внимания. Мало ли что может присниться во сне!
Да и действительно — мало ли...
Снилось мне, например, на прошлой неделе, что я с солнышком разговаривал. Его хоть и не было нигде, а я все равно разговаривал. Честное слово.
А в другой раз приснилось мне, будто бы сразу вдруг никого не стало. Совершенно никого не стало. И каждый ко мне подходил и спрашивал:
«Почему это меня нет?» А я как будто бы глухонемым притворяюсь и каждого переспрашиваю:
«А?» И так это смешно мне было. Я даже во сне смеялся.
Мало ли что мне снилось.. Так это ведь все на прошлой неделе было. А в этот раз совсем не то... вовсе не то...
Было что-то важное... А что важное — я и теперь понять не могу... Вернее, вспомнить никак не могу. Со мной это часто бывает: во сне гениальные догадки делаю, а как проснусь — забываю... помню только, что было что-то гениальное, а что — никак не могу вспомнить...
Так вот и теперь — пустое ощущение важности... и ничего сколько-нибудь определенного. И от этого самого — бесчувственно хорошо: Может, это и действительно настолько важно... может, я и в самом деле лишаю мир еще одной необходимой истины... тем самым лишаю, что насильственно держу в голове эту самую... неопределенность.
Да ведь я и сам хочу узнать, что это...
А вот возьму — и не буду знать!.. И хотеть не буду! А ведь я могу... могу... одно маленькое, крохотное напряжение мысли... памяти» — и все!.. Но ведь это незачем... это ведь страшно необходимо, и мне самому это необходимо... а зачем это мне?.. это же вовсе не нужно...
Я вот даже плакать буду над тем, что это не нужно... над собой буду плакать... над тем, что я ничего не могу, хотя стоит мне только захотеть... но ведь я и не хочу, чтобы мне хотелось... Я вот и над этим плакать буду!..<
Может, это как раз и есть то «важное»... Может, это неприятное удовольствие, которое меня охватило, и есть то самое, что мне хотелось узнать... и что снилось мне...
Но зачем мне это знать?.. зачем?..

7 ноября

Гражданка, отойдите вправо! Я не вижу, кто кого бьет! Она его или он ее? Ах, он ее! За Что же это он ее? Это, наверно, от скуки! Ну, конечно, это от скуки!
То есть, как это: никто никого не бьет? Разве ж вы не видите? Ах, лобзаются! Ну да, ведь они лобзаются! За что это он ее? Ведь и в самом деле — он ее! Это, наверно, так просто, скучно им! Да и действительно скучно!
Ну, почему вы так думаете? Разве же можно — наедине? Наедине никак нельзя! Его не видно, но ведь он здесь! А она— вон, видите, и слева, и справа, — везде она! И вон там, в отдалении— тоже она! А он здесь совершенно же нужен! Он только на минутку показался и сразу...
Ну гражданочка, отойдите же, ради бога!
Я ничего не вижу!...

11 ноября

Вот, как будто бы, и все...

13 ноября

Я хорошо понимаю, что приближающаяся станет очередной жертвой кирилловского опьянения... И хоть я уже ясно различаю выступающую из троллейбусного мрака, я отворачиваюсь и с нетерпением ожидаю...
— Гррыжданка! Рразришите прредставиться...
Извините, что я не в своем обнаковенном виде...
Почти не оборачиваясь, я беру Кирилла за локоть и говорю недовольно:
— Кирилл, ну неужели тебе не надоело?
Спутник мой не обращает внимания, и, пока «жертва», огибая его, направляется к стромынской изгороди, неистовствует...
— Эта хладнокрровная гражданка... любит ходить зигзагами!.. Она, вероятно, полагает...
—Кирюш, брось... Это Музыкантова!...
— А мне срррать на то, что она Музыкантова!
Эй! Ты! Ну, чего не оборачиваешься, ппизда!..
Она, Веничка, позорит свою фамилию! Граждане, которые идут на Стромынку! Прощайте!
Прощайте! Уезжаем, так сказать» из пределов столицы! Прощайте! Не увидимся никогда— и слава богу! Еббать вас в рррот! Сейчас для вас
будет исполнена 2-ая соната Ббитховена! Ария Каваррадости! Великий музыкант Вень...
Веничка, что с тобой?...

14 ноября

«Начальнику 2-го строительного управления Ремстройтреста от прораба Савельева А. И. заявление. Прощу обратить Ваше внимание на то, что рабочий Ерофеев В. В. на протяжении последних 3-х месяцев совершенно не является на работу без уважительных причин на это. Прошу принять соответственные меры. Савельев.
10/Х1—57Г.»
2. «Начальнику 88-ого отделения милиции от коменданта общежития Ремстройтреста Советского р-на г. Москвы заявление. Довожу до Вашего сведения, что проживающий по Новопресненскому пер. 7/9, к. 203, Ерофеев Венедикт Васильевич, прописан в д. месте жительства с условием работы в Ремстройтресте. Однако, на протяжении последних 4-х месяцев т. Ерофеев, нигде не работая, получает деньги подозрительными путями и к тому же нарушает все правила общежития. Подробности при рассмотрении. Комендант общежития Ст. Г. 11/XI— 57 г.»
К сему при «рассмотрении» прилагается перечень «вольных мыслей».
3. «Начальнику 8 8-ого отделения милиции от начальника 2-ой части Советского Райвоенкомата».
4. «Начальнику 2-ого строительного управления Ремстройтреста от начальника 24-ого отделения милиции г. Москвы».
5. «Начальнику 8 8-ого отделения милиции.
Дело т. Ерофеева от 2 — 57 г. 66 отд. мил.»
6. «Начальнику 2-ого строительного управления Ремстройтреста Зеленову А. И. Объяснение.
От рабочего Ерофеева В. В. Спешу Вас уведомить, что дело от 29/IX — 57 г. 24-ого отделения милиции вкупе с донесением коменданта, а такоже 66-ого отделения милиции вопроса о месте моего пребывания на территории общежития абсолютно не затрагивает. Передача вышеупомянутых дел на рассмотрение Народного Суда Советского р-на обязывает Вас несколько воздержаться от утверждения приказа за № 730. Имею честь пребыть: Венедикт Ерофеев. 11/XI -— 57 г»
7. «Коменданту общежития Ремстройтреста от начальника отдела кадров 2-ого СУ Абдуррахманова В. В. 11/Х1 — 57 г.»
8. «Приказ по Ремонтно-строительному тресту Советского р-на г. Москвы № 731.
В соответствии с... уволить т. Ерофеева с работы в СУ-2-РСТ с запрещением дальнейшего пребывания на территории г. Москвы. Ст. 47 Г.
Зеленев. Суворов. 11/XI — 57 г.»
9. «Ерофееву В. В. Предлагаю Вам в трехдневный срок освободить помещение. Комендант. 14/XI — 57 г.»
10. «Т. Ерофееву В. В. 88-ое отд. Милиции запрещает Вам выезд из места жительства до рассмотрения Ваших дел от 28/VIII, 29/IX, 11/Х, 8/Ш — 57 г. и 31/Х — 56 г. Советским районным судом г. Москвы, состоящегося 19/XI — 57 г. Ковтун. 14/XI — 57 г.»

15 ноября

Знаменательно: вчера выпал первый снег, а сегодня растаял.
Чуть-чуть знаменательно.

16 ноября

Все-таки интересно, почему над моим домом никто еще не повесил гирлянду из желтых роз?
Они думают, что у меня нет дома — но ведь это не оправдание.
У меня действительно нет его, у меня вообще ничего нет, но дом-то все-таки есть; я даже развесил на окнах его фиолетовые занавески...
Если все остальные цвета, даже красный, кажутся мне до смешного глупыми, почему бы мне не предпочесть фиолетового?...
Видите — я даже могу предпочитать! Разве ж можно после этого сомневаться в том, что моя обитель требует украшения!
Совсем не обязательно — желтые розы...
Можно просто... мимо пройти— и заглянуть в мои окна... И вы ничего не увидите — тот, кто заглядывает в чужие окна, видит на фоне темной занавески отражение своей собственной физиономии... А разве это не украшение моей «обители»?
Это даже единственное украшение. Все остальное я давно уже продал — иначе мне пришлось бы умереть с голоду... Оставил только это, последнее... Фиолетовые занавески...
Ведь если их сбросить, каждый увидит: пусто... Нет ничего... А ведь было, наверное... Что-то было...

Яндекс цитирования Яндекс.Метрика