Главная

Этот сайт посвящен творчеству Чарльза Буковски и Венедикта Ерофеева

Венедикт Ерофеев.
Дневник
28 янв. — 31 марта 1957г. Еще раз продолжение.
И окончания не будет. III.


4 февраля

«Да я тебя понимаю, Вениамин, я вообще хорошо понимаю тебя и тебе подобных... Просто — люди, которые обо всем судят из книг... Вас лелеяли мама с папой, заставляли учиться, держали в руках... А теперь, значит, вы предоставлены самим себе, вам все кажется, так сказать, ничтожным, легким и радостным... Заиграла молодость... легкомыслие молодости, если можно так выразиться... хочется оригинальничать, на все плевать, пускать пыль в глаза... А ты вот посмотри жизнь... Ты узнаешь, какой ты был глупый, когда оригинальничал... А все-таки все действительно не так просто, легко... и не так весело, как тебе кажется... Ты даже еще и любовь-то не знаешь, что такое... А порешь такую чушь про семенники... Я вот тебя уверяю, — если ты полюбишь кого-нибудь, то любовь тебя перевернет... Вас всех не так трудно и понять... Вы у меня как на ладони...»

«Тебе просто вредно читать Достоевского... Обязательно будешь таким мрачным, если запрешься в комнате... ощущать там всякие ужасы будешь... и тебе все будет казаться мрачным и ужасным... Тебе вот правильно говорили... что в действительности все не в таких мрачных красках... Ты вот ненавидишь смех, на всех смотришь, как зверь, со своей кровати... И на что тебе жаловаться, интересно?.. Насчет девчонок у тебя всегда будет прекрасно... В твоих способностях никто не сомневается, учиться ты можешь замечательно... И непонятный ты, чччорт... Все ведь живут хорошо» как люди... Ты не забывай никогда, что ты живешь в советском общества... а не в какой-нибудь там...»

«В таком случае, о чем ты думаешь вообще?.. Вот ты говоришь— читаю книгу и вдруг бросаю ее и без движения лежу подряд несколько часов... Так интересно все-таки, ты ведь о чем-нибудь думаешь... Ну, не о будущем, предположим... хотя я в первый раз встречаю человека, который совершенно не думает о будущем... Ну, вот хотя бы твое отчисление из университета... Я понимаю, человек, у которого в перспективах— хорошая, трудовая жизнь, человек, жаждущий нового — ну тогда понятно, он может выражать радость или равнодушие... Но ведь ты-то, ччерт побери... не понимаю!! Ты что, насквозь легкомысленный?.. Так это на тебя не похоже... Легкомыслие у тебя показное... Я сразу тебя распознал... Я всю ночь слушал твою беседу с этим... албанцем... и убедился, что ты человек чертовски умный... Что касается твоей лени, так я совершенно ничего не понимаю!.. В жутких семейных условиях быть первым в школе по прилежанию... и тут вдруг... Не понимаю, не понимаю... Я сегодня даже хотел побеседовать с твоей посетительницей... Между прочим: будь более воспитанным в отношениях с женским полом — а то что же это такое — дымить девочке в нос и тут же посылать ее к черту... Удивительная терпеливость... Ты, собственно, к ней ничего... этакого... не имеешь? Нет? Ну, тогда тем более...»

«Брось это все, Венидикт! Как-никак жизнь-то ведь она хороша, черт возьми! Солнце... любовь... радость... и остальное... Прославлять веселье надо, Венидикт, — у тебя все к этому данные!.. Читай Кольцова! Бернса! Улыбайся. Хотя бы потому, что тебе слишком идет улыбка! Люби!.. И в старости тебе приятно будет вспомнить молодые годы! А ты... Глядишь на невинную, приятную девочку— а видишь... блевоту, сифилис, животность какую-то... Да я бы на месте этой толстенькой... а-чччорт... Как это вы оба... меланхолика... не понимаете, что ведь жизнь-то! жизнь!..»

13 февраля

Дева Ночная Романтика жаждет приять меняв свои объятия.
А мне гораздо более по вкусу рослый армянин Ночлег. Дыхание закавказской силы выбивает из меня половые откровения, и тешит мои взоры светолюбивый член, почерневший от нежности...
Все духовное заглушается во мне единением с армянской нацией...
Все дофевральское растворяется в привокзальной атмосфере...
И я совсем не намерен спохватываться иди приходить в сознание. Что касается сознания, — так теперешнее мое горизонтальное состояние — высшее из всех 18-летних проявлений моего практического разума.
Хотя само горизонтальное состояние несколько неразумно. В этом смысле, — я готов отдать должное практичности инвалидов. Им гораздо теплей; у них еще есть желание оставаться вертикальными и отдавать оставшиеся конечности в фонд национального фольклора.
А я не намерен поддаваться агитации заводов Главспирта. Меня вполне удовлетворяют каменные ступени и вокзальные сквозняки. Я с наслаждением запахиваюсь в пальто и пытаюсь переключить внимание на что-нибудь более двуногое.
Двуногое нарочно меня избегает. А инвалидный грохот переполняет черепную коробку.
Что бы ни олицетворяли грохочущие костыли — объемистость жизненности или пролетарскую неумолимость — мне важен сам факт соприкосновения шести символов с транзитным паркетом...
Голове моей, жаждущей торможения, в данный момент ненавистны все соприкосновения, убивающие замкнутость шумовыми эффектами...
Моему горизонтальному положению несимпатично массовое падение пролетарских костылей...
Мне нужен сон хотя бы с точки зрения гигиенической.
Однообразие ощущений убеждает меня в рентабельности гигиены...
Я засыпаю...
И не массовое падение раздвигает теперь подо мной отходы деревообрабатывающей промышленности. Не инвалиды, а самые заурядные двуногие стряхивают с себя опилки и ковыряют в пальцах нижних конечностей, сопровождая беспрецедентное ковыряние оглушительным грохотом...
Грохот не возбуждает.
Грохот слетел ко мне вместе с источником шума и трупного запаха. Оба они убеждены в непогрешимости мозговой биологии — и предпочитают ненужное мне усыпление.
Я слишком хорошо понимаю их... От моих восприятии не скроется искривление белорусского лика, в который преображается источник... Оно мне давно знакомо, это искривление... И физиономии всех сбегающихся на шум давно уже опостылели мне, — только испуг, начертанный на знакомых лицах, скрашивает однообразие...
«Как отвратительно пахнет!»
Толпа окружает страдальца, и каждый высказывает внутреннее раздражение.
«Как отвратительно пахнет!»
Каждому хочется еще раз дотронуться до пострадавших конечностей, зафиксировать размеренные движения хозяина трупного запаха, раздразнить, убежать...
«Ничего не поделаешь... Придется... отрезать».
И толпа не шарахается, не выражает удивления. Толпа продолжает следить за вычищением пальцев, которым уже не суждено быть пальцами...
И лицо снискавшего людской интерес освещается виноватой улыбкой...
«Ничего не поделаешь... Придется... отрезать».
Неизвестно, для чего нужно было выражение сострадания, но на минутные улыбки толпы оно возымело желаемое действие. Никто не жаловался— «Как отвратительно пахнет!»
Никто не оспаривал у соседа права на лучший костыль. Всех объединило склонение к пальцам собственных ног. И каждый убеждал другого в неповторимости своего уродства, ощупывал забытые травмы, плакал, нюхал базарный чеснок... Никто не верил, что существуют двуногие.
12 ч. — 1.30

14 февраля

«Извините... Это вам кажется, что я пьяный... Я уже давно... протрезвел... Ну, раз вы говорите, — я пойду... уберусь... Меня ждут комфортабельные канавы... Еще раз — извините».

15—16 февраля

Ни голода, ни эмоций, ни воспоминаний, ни перспектив, ни жажды папиросного дыма...
Одно сплошное ощущение холода.
Вокзальный пол леденит позвоночник, сквозняки преследуют и в тоннеле, и в багажных кассах, колебания атмосферы проникают за ворот и обшлага, ожесточают нервы, заставляют нескончаемо измерять шагами просторы холодных опилок...
Улица срывает пальто, низвергает массы мокрого снега за воротник куртки и в сотый раз вышвыривает на холодные опилки багажных касс...
В глазах — не жареные котлеты и не дамские прелести. Обычнейшие радиаторы водяного отопления.

19 февраля

Минутку внимания!
Вы меня не совсем правильно поняли!
Я — не оригинал!
Я ничего не отрицаю, хоть и сознаю, что отрицать все — и заодно отрицать нигилизм — чрезвычайно увлекательно и не требует мозговой изощренности!
Человеческие действия могут меня волновать, но никогда не вызовут во мне ни одобрения, ни протеста!
Я не признаю разделения человеческих действий на добродетельные и порочные! Если мои действия удовлетворяют меня — и людей, внушающих мне чувство удовлетворения самим фактом своего существования — в этом случае в их, и в моей власти признать удовлетворительными для нас порочность или добродетельность моих действий!
Если же оценка моих действий проистекает от человека, мне незнакомого и, следовательно, порочного в силу незнакомства со мной («он позволяет себе наглость не знать меня!»)— я не премину доказать обратное!
Если мои убеждения — логически верные, я торжествую! В противном случае — без промедления отрицаю логику!
Я — человек дурного вкуса и животного обоняния!
Я никогда не бываю счастлив, в обычном понимании! Я могу только иметь вид человека, напуганного счастием!
Я даже не разграничиваю понятия «счастие» и «несчастье», точно так же как не различаю вкуса голландского и ярославского сыра!
В лучшие минуты — я могу преследовать цель, но непременно — цель, убегающую от меня ленивым галопом! Рысь и аллюр меня не прельщают!
Общечеловеческие понятия красоты ввергают меня в состояние недоумения! Мне понятно наслаждение мелодичностью звуков! Мелодичность — выражение грусти! А грусть не может не быть красивой!

Мне понятно восторженное восприятие природных красот! Но чем более привлекательны для человеческих восприятии произведения искусства, тем более они искусственны!
Немногие произведения искусства могут и во мне разливать удовлетворение! Так же, как может восторгать меня вынужденная грациозность в движениях человека, скованного ревматизмом!
Красиво уложенный навоз может услаждать мои взоры! Но созерцание мраморных апофеозов итальянской красоты не может вызвать во мне ничего, кроме отвращения, в лучшем случае — равнодушия!
Я — человек относительно нравственный?
Незнакомые люди вызывают во мне чувство равнодушного озлобления, а все прочие относятся мною к разряду любимых или презираемых— в зависимости от степени лестности их собственного мнения обо мне!
Для меня не существует предательства просто! Я отвергаю предательство, одухотворенное благородными целями! И считаю совершенно естественной способность человека к предательству ради удовольствия быть предателем!

Мне безразличны половые проблемы! Но я с восторгом приемлю любой намек на бисексуальность!
Всякое половое откровение вызывает во мне отвращение! Но половые извращения всегда будут значиться в моем сознании как высшее проявление прогресса человеческой психики!
Я — оптимист!
И склонен полагать, что все мне не нравящееся — комплекс моих капризных ощущений!
Я восторженно приветствую любое отклонение от нормально человеческого! Но я не могу понять, почему отдается предпочтение «возвышению», если «верх» и «низ» — однородные отклонения от общечеловеческого уровня!
К тому же возвышение — временно!
А быть «ниже» — по свидетельству физических законов — гораздо более устойчиво!
Я не верю в существование людей искренних и принципиальных! Можно уверить себя самого в своей принципиальности! Можно быть принципиальным из принципа! (Бык — упрям, а, следовательно, принципиален!)
Но ведь гораздо легче — не менять своих мнений, вовсе их не имея!
Что же касается взглядов, то «собственное мировоззрение» — так же банально, как «коран толпы» и «огнь желанья»!

20 февраля

Пейте... пейте...
Пока еще на дворе потепление...
Пока еще моя рука сдерживает дрожание крана...
И вас не отпугивает...
Пейте...
Бедные «крошки»...
Я вместе с вами чувствую приближающееся похолодание...
И кутаюсь вместе с вами...
Пройдет неделя...
Другая...
А меня с вами уже не будет...
И вы не напьетесь...
Не напьетесь...
7.30 ночи

22 февраля

— Гранька, я тебя ебать больше не буду.
— А на хуй ты мне сдался сам-то... Другие поебут...
— Ну! Что другие! У меня ведь все-таки хуй 22 сантиметра... А это все — шваль.
— Катись-ка ты в манду, поросенок! Как будто у тебя у одного двадцать два сантиметра...
Другие полюбят!..
— Ха-ха-ха! Другие! Кому это захочется тебя любить?! У тебя же пизда рюмочкой!
— Рю-ю-умочкой, поросенок! Такую рюмочку ты еще поищешь! Рюмочкой... Сам ты...
— Вот у других — стаканчиком пизда! Вот уж этих хорошо ебать... Продернешь пару раз на лысого — сразу полюбишь... А это — что!.. Грязи, наверно, у тебя полная манда!.
— Дурак поросенок! Грязи-то у тебя на хую, наверное, много... А у меня-то нет... Можешь не беспокоиться...

2 марта

Мне холодно... я зябну... и все они умерли...
умерли...

3 марта

Ровно в восемь я покинул зал ожидания.
На пути следования ничто не привлекло мои взоры, и я прошел почти незамеченным.
Добравшись, наконец, до Грузинского сквера, я был остановлен массой движущихся по всем направлениям скотов. Одни пытались перепилить ножом каменную шею Венеры Милосской, другие выкрикивали антисанитарные лозунги.
Одним словом, никто не обратил на меня внимания, — и только стоящий поодаль и видимо раздосадованный чем-то шатен ласково протянул мне потную ладонь.

— Вы, случайно, не Максим Горький?
— Собственно... ннет... но вообще—да.
— В таком случае — взгляните на небо.
— Ннну... звезды... шпиль гастронома... «Пейте натуральный кофе»... ну... и больше, кажется, ничего существенного.

Шатен внезапно преобразился.
— Ну, а... лик... всевидящего?
— Гм.
— То есть, как это — «гм»? А звезды?! Разве ничего вам не напоминают?..
—Что?!! Вы тоже... боитесь... Боже мой... Так вы...
— Да, да, да... а теперь— уйдите... я боюсь оставаться с вами наедине... идите, идите с Богом...
И долго махал мне вслед парусиновой шляпой.

11 марта

Чрезвычайно странно.
Три дня назад я спешил к Краснопресненскому метро с совершенно серьезными намерениями. В мои намерения, в частности, входила трагическая гибель на стальных рельсах.
Не знаю, было ли слишком остроумным мое решение; — могу сказать одно — оно было гораздо более серьезным, нежели 30-ого апреля прошлого года. И настолько же более прозаическим.
По крайней мере, за два истекших дня я, если не сделался оптимистом, то стал человеком здравого рассудка и материально обеспеченным.
Не знаю, надолго ли.

13 марта

Невыносимо тоскливо.
Наверное, оттого, что вчера весь вечер слушал Равеля.

14 марта

— Так вы что же, Ерофеев, считаете себя этаким потерянным человеком? чем-то вроде...
— Извините, я, слава богу, никогда не считал себя «потерянным», — хотя бы потому, что это слишком скучно и... не ново.
— А вы бросьте рисоваться, Ерофеев... Говорите со мной как с рядовым комсомольцем. Вы не думайте, что я получил какое-то указание свыше — специально вас перевоспитывать.
Меня просто заинтересовали ваши пространные речи в красном уголке. Вы даже пытались там, кажется, защищать фашизм или что-то в этом роде... Серьезно вам советую, Ерофеев, — бросьте вы все это. Ведь...
— Позвольте, позвольте — во-первых, никакой речи о защите фашизма не было в красном уголке, всего-навсего— был спор о советской литературе...
— Ну?
— Ну и... наша уважаемая библиотекарша в ответ на мой запрос достать мне что-нибудь Марины Цветаевой, Бальмонта или Фета — высказала гениальную мысль: уничтожить всех этих авторов и запрудить полки советских библиотек исключительно советской литературой... При этом она пыталась мне доказать, что «Первая любовь» Константина Симонова выше всего, что было создано всеми тремя поэтами, вместе взятыми...
— Вы, конечно, возмутились.
— Я не возмутился. Я просто процитировал ей Маринетти о поджигателях с почерневшими пальцами, которые зажгут полки библиотек... Библиотекарша общенародно обвинила меня в фашистских наклонностях...
А я просто-напросто запел «Не искушай меня без нужды возвратом нежности твоей»...
— Послушайте, Ерофеев, вы не можете мне сказать, за что вы питаете такую ненависть к советской литературе? Ведь я не первый раз встречаю подобно настроенных молодых людей...
Я думаю — это просто от незнания жизни.

— Да, наверное, от этого.
— И, вы понимаете, Ерофеев,— вот вы, наверное, еще не служили в армии? — ну что ж, будете служить. И там вы поймете, что значит жизнь. Настоящая жизнь. И, вы представляете, — вы служите во флоте, ваша девушка далеко от вас, вы — в открытом море... И вот вся эта дружная, сплоченная семья матросов запевает песню о девушке, которая ждет возвращения матроса,— ну, одним словом, простую советскую песню— ведь вы с удовольствием подпоете... Уверяю вас — если вы попадете в хороший коллектив, вы сделаетесь гораздо проще... Гораздо проще...
— Не думаю... По крайней мере, мой, извините, духовный мир никогда не сузится до размеров того мирка, которым живут эти ваши любящие матросы.
— Гм... «любящие»? Узкий мирок? Вы, наверное, никогда не были любящим?
— Наверное.
— Почему — наверное?
— Тттак... Видите ли, — я вообще не собирался касаться интимных вопросов...
— Ну, ладно... Хе-хе-хе... Вы комсомолец, Ерофеев?
— Да... комсомолец.
— Авангард молодежи?
— Видите ли, я давно поступал в комсомол и... немножко запамятовал, как там написано в уставе — авангард или арьергард...
— Вы ммило шутите, Ерофеев...
— Да, я с детства шутник.
— Очччень жаль... оччень жаль... А вы не знаете, по какому поводу я спросил вас — комсомолец вы или нет?
— Откровенно говоря... теряюсь в догадках...
— Гм... «Теряетесь в догадках»... А ведь догадаться, Ерофеев, не слишком трудно... Знаете, что я вам скажу, — вы никогда не собьете с правильного пути нашу молодежь — и, пожалуйста, бросьте всю эту вашу... пропаганду...
— О боже! Какую пропаганду?!
— Ккаккой же вы милый и невинный ребенок все-таки! Вы даже не знаете, о чем идет речь! «Теряетесь в догадках»! Знаете что, Ерофеев — бросьте кривляться! Поймите ту простую истину, что вы стараетесь переделать на свой лад людей, которые прошли суровую жизненную школу и которые, откровенно вам скажу, смеются и над вами, и над той чепухой, которую вы проповедуете... Смеются и...
— Извиняюсь, но если я говорю чепуху, и все смеются над этой чепухой, так почему же вы так... встревожены? Ведь вы, я надеюсь, тоже прошли суровую жизненную школу?
— Я не встревожен, Ерофеев. Я тоже смеюсь. Но это не простой смех. Когда я вижу здорового, восемнадцатилетнего парня, который, вместо того чтобы со всей молодежью страны бороться за наше общее, кровное дело, только тем и занимается, что хлещет водку и проповедует какое-то... человеконенавистничество... — мне становится даже страшно! Да! Страшно! За таких, извиняюсь, скотов, которые даже не стоят этого!
— Чего — «этого»?
— Да! которые даже не стоят этого! Вы знаете, что мой отец вот таких вот, как вы, в сорок первом году расстреливал сотнями, как собак расстреливал?! Эти...
— Вы весь в папу, товарищ секретарь.
— А вы-ы не-е издевайтесь надо мной!! Не изде-вайтесь! Слышите!? Издеваться вы можете над уличными девками! Да! Издеваться вы можете над уличными девками! А пока — вы в кабинете секретаря комсомола!
— Извините, может, вы мне позволите избавить вас от своего присутствия?
— Я вас нне задерживаю — пожалуйста! Но, говорю вам последний раз — еще одно... замечание — и вас не будет ни в комсомоле, ни в тресте... Я сам лично поставлю этот вопрос на комсомольское собрание!
— Гм... Заранее вам благодарен.
— Не стоит благодарности! Идите!! И заодно опохмелитесь! От вас водкой разит на версту...
— А я бы вам посоветовал сходить в уборную, товарищ секретарь. Воздух мне что-то не нравится... в вашем кабинете.

15 марта

И все-таки.
Что бы со мной ни было, — никогда ничто меня не волнует, кроме, разве, присутствия Музыкантовой.
В этом смысле я следую лучшим традициям.
Прадед мой сошел с ума.
Дед перекрестил дрожащими пальцами направленные на него дула советских винтовок.
Отец захлебнулся 96-и-градусным денатуратом.
А я — по-прежнему Венедикт.
И вечно таковым пребуду.

16 марта

Ах, господа, мне снился сегодня очаровательный сон!
Необыкновенный сон!
Мне виделось, господа, что все меня окружающее выросло до размеров исполинских, вероятно потому, что сам я превратился во что-то неизмеримо-малое .
Я уже даже не помню, господа, в какую плоть я был облечен. Могу сказать только одно — я не был ни одним из представителей членистоногих, потому что на лицах окружающих меня исполинов не выражалось ни тени отвращения.
Ах, господа, вы даже не можете себе представить, каким уморительно жалким было мое положение и каким невыносимым насмешкам подвергалась личность моя!
Одни сетовали на измельчание человеческого рода.
Другие предлагали в высушенном виде поместить меня в отдел «Необыкновенная фауна».
Третьи рассматривали меня через вогнутое стекло — и это было для меня всего более невыносимым.
Члены Политбюро тыкали пальчиком в мой животик. Отставные майоры проверяли прочность моих волосяных покровов. Служители МВД совершенно бездоказательно обвиняли меня в связях с Бериею. А один из вероломных сынов Кавказа предложил даже изнасиловать меня.
Ах, господа, вы даже представить себе не можете, до какой степени уязвлены были мои человеческие чувства. Ибо — кем бы я ни был тогда — чувства человеческие по недоразумению во мне сохранились.
Я ронял из глаз миллиарды слез, сквозь слезы цитировал графа Соллогуба, подбирая выражения по возможности «жалкие», — на какие только ухищрения не пускался я, дабы вымолить у них снисхождение...
Я знал, что все эти чудовищные создания в действительности жалеют меня и в душах их,смягченных присутствием существа беззащитного, нет ни тени насмешки...
Я не верил, что исполины эти совершенно искренне — неумолимы.
Но снисхождения не было. И я бы погиб, господа, погиб неминуемо, если бы вдруг... (вдруг!) ослепительный свет белого кителя не рассеял мрака окружающей меня звериной непреклонности.
И не только я — все неожиданно осознали, что только он — он, излучающий ослепительный свет, имеет законное право над моей судьбой властвовать.
Ах, господа, этот человек мог раздавить меня указательным пальцем, этот человек мог подзадорить безумство гигантов. Он мог, наконец, остановить глумление и спасти меня от ревущей толпы подвергавшей меня осмеянию...
Но именно-то в это мгновение, господа, я проснулся. Да, чорт побери, как это ни плачевно, я проснулся и вынужден был оставить вдохновенное ложе свое.
В состоянии не то грустной неопределенности, не то неопределенной грусти запахнулся я в простыню и подошел к растворенному окошку, дабы созерцанием мартовского утра растворить тягостный осадок, оставленный в душе моей исчезнувшим сновидением.
Все действовало на меня успокаивающе. И занесенные снегом деревья, которые чем-то напоминали мне клиентов 144-ой парикмахерской, еще не успевших закончить священный обряд брадобрейства. И совершающий утреннюю прогулку страж внутреннего спокойствия. Одним словом, исключительно все, что попадало в поле моего зрения.
И вы представляете, господа, настолько удачно белый китель милиционера гармонировал с белым блеском заиндевелых деревьев, настолько умиротворяло душу мою созерцание мартовского пробуждения, что все существо мое неудержимо охватило желание согреть на груди своей стража утреннего спокойствия.
Да, да, господа, можете не удивляться странности моего желания— его выполнение было слишком реально для удовлетворенного существа моего. По крайней мере, я был в этом совершенно уверен, когда нахлынувшая на меня буря родственных чувств заставила меня с четырехметровой высоты пасть на шею моего благодетеля.
Да, я действительно пал ему на шею, я залил слезами белый китель его, спасший меня в минувшем сне от насмешек неумолимой толпы.
«Миленький мой, — сквозь слезы шептал я ему, между тем как он, опрокинутый на землю, пытался освободить горло от цепких перстов моих, — миленький мой, ведь это же были вы, ведь, если бы я не проснулся, вы обязательно спрятали бы меня в карман... не правда ли?.. Да, да, да, я вам всегда говорил, что все они — отвратительные насмешники...»
Ах, господа, если бы вы могли понять, насколько чистосердечными были слезы мои и благодарности, обращенные к телу уже бездыханному, но все же милому моему сердцу. Для меня безразличны были и рев сбежавшейся толпы и град неистовых проклятий, которым осыпали беспомощное существо мое.
«Ведь я же всегда говорил вам о тщете суеты мирской, — продолжал я, переводя взоры с бездыханного трупа на пробивающегося через толпу милиционера, — тогда вы были еще великолепнее, а потомок Багратиона покушался на невинность мою! Снова судьбы мои в ваших руках, благодетель мой, — и все равно через мгновение я уйду от правосудия вашего — Я просыпаюсь».
7.00 веч.

18 марта

«Такой чудак— этот Ерофеев. Вечно что-то читает, читает... Пьет охуительно».
Николай А.

«Молчит-молчит, целыми сутками молчит, а потом сразу что-то нападет на него, — так и не узнаешь: хохочет, как жеребец, матом ругается, девок щупает. И вечно это свою «Не искушай» поет».
Аграфена 3.

«А денег ему не давай — это ведь такой пропойца!»
Мария С.

«Знаешь что — я сам чудак, много чудаков видел, но такого чудака первый раз встречаю».
Анатолий П.

«А что Венька скажет?! Да ничего он не скажет. Опять будет под окном Абрамова петь:
Избавь твою Caг'y от пытки напг'асной!
Взгляни еще г'аз на меня,
Мой ангел пг'екг'асный!»
Александр С.

«Ну, уж если Ерофеев скажет что-нибудь такое — так вся абрамовская бригада за пупки хватается».
Геннадий С.

«Грамотный человек... О политике так умно рассуждает — его никак и не переспоришь. Не знаю, за что его выгнали из института... За пьянство, наверное».
Геннадий С.

«Да-а-а, что пьет, так это пье-о-от».
Иван А.

«Черт его знает, что у него на уме. Темный человек... непонятный. Уж из человеческой шкуры хочет вылезти... все у него поперек, все не так...»
Анна С.

«Венька, признайся, что ты иностранный агент. Я же вижу».
Анна Б.

«А тюрьмы ему не миновать».
Владимир А.


20 марта

— Послушай, ну вот что тебе нужно, — ну тебе сейчас девятнадцатый год, предположим. Будет тебе девятнадцать — будешь увиваться за девками. В 26 лет женишься, отработаешь век свой на пользу государства, воспитаешь детей... Ну, и умрешь тихонечко без копейки в кармане.
— И неужели ты считаешь это образцовой жизнью?
— Ннуу... образцовой— не образцовой, по крайней мере, все так живут. И ты проживешь точно так же.
— Извиняюсь, сударыня, если бы я знал, что у меня в перспективах — обычная человеческая жизнь, я бы давно отравился или повесился.
— Давно надо бы.
— Да, конечно. Однако же я все-таки живу. Ну, а вот ты, Анечка, тебе девятнадцать лет— мне все-таки интересно знать, что у тебя сейчас в голове.
— Как это так? Ннну... вот сейчас, например, думаю, скоро ли пять часов, хочу вот себе платье купить, на танцы сегодня пойти.
— И все?
— Нет, почему... а вообще-то, для какого черта это тебе надо знать? Что это ты экзаменуешь меня, как английский шпион?
— О боже мой! Если бы я был английским шпионом, милая, меня бы совсем не интересовал образ мыслей рядовой пролетарской девки»
— Так а для чего же тебе это все надо?
— Ттак просто... противно мне что-то смотреть на вас, господа пролетарии... Пошло вы все живете...
— Э-э-эх... «противно ему смотреть»! да ты бы сначала на себя посмотрел, как ты живешь, ты же как первобытный человек живешь — одеваешься черт знает как, на танцах никогда не бываешь, в кино не ходишь... я бы давно подохла с тоски.
— Да, я тебе слишком сочувствую... Остаться тебе одной — значит действительно «подыхать с тоски». По крайней мере, известно, что человек мало-мальски умный, оставшись вне общества, бывает все-таки наедине со своими мыслями. Вам же, госпожа пролетарка, поневоле приходится тяготиться полным диночеством.
— Я ннничего не понимаю, что ты за чепуху порешь...
— Ну и слава богу... Мне даже приятно сознавать, что человек со средним образованием не может понять самых простых вещей...
— А что ты мне тыкаешь образованием!? Я, может, больше тебя в жизни разбираюсь... И не «может», а точно...
— Охотно тебе верю, Аничка... Ты видела гораздо больше меня; можно дожить до семидесяти лет и увидеть еще больше — и в довершение всего вздохнуть: «мда, тяжелая эта жизнь». Да чоррт побери, это все равно что объехать целый свет, накопить громадное количество впечатлений, вернее — иметь возможность их накопить, — и по возвращении сказать только: «мда, а земля все-таки круглая», когда это давно всем известно!
— Ну вот, опять ты ерунду понес, ты же совершенно не знаешь ничего, и знать ничего не хочешь... книжками только интересуешься...
— Постойте, а чем же вы интересуетесь еще, кроме вот только что перечисленных вещей?
— Хотя бы своей жизнью интересуюсь... Сидишь вот без копейки — так поневоле будешь думать о своей жизни... и смеяться над такими вот дураками, которым все равно...
— Позвольте, позвольте, Бабенко, — вы жалуетесь на материальную необеспеченность, — и я вам вполне сочувствую — вам необходимо, предположим, заработать десять рублей в день. Чтобы заработать эти деньги, товарищ Бабенмо, вам надо ежедневно нагрузить на машину, сгрузить и уложить в штабеля тринадцать тысяч штук кирпичей — это почти 25 тонн! Теперь представьте себе, Бабенко, что десяти рублей вам хватит только на хлеб и соевые бобы. Если вы не хотите разгуливать по столице голой и иметь к тому же катарр желудка, нагрузите 75 тонн...
— Э-э-эх...
— Постойте, постойте. Вы скажете, товарищ Бабенко, — я не лошадь! Вам ответят таким же тоном — ax! если вы не лошадь, — вкушайте соевые бобы и страдайте катарром желудка! Как видите — все в пределах законности!
— Ну, и к чему ты все это?
— Гм... минутку терпения! Теперь... у вас, конечно, возникает вопрос: кто же виноват в том, что мне приходится выполнять лошадиную работу — только чтобы обеспечить себя черным хлебом? Ведь, надеюсь, не Абрамов, который получает указания от Зеленова, не Зеленов, который полностью подчиняется Суворову... ну... и так далее... Одним словом, в розысках виновного, вы доберетесь до государственного аппарата. А разве вы имеете что-нибудь против Советской Власти? Вы ведь только сейчас осуждали мою антисоветскость и потому вы совершенно лояльны. Ттта-ак. Но, может быть, вы только внешне боитесь высказываться против Советской Власти, а внутренне вы готовы ее низвергнуть— в таком случае вы, товарищ Бабенко, выражаете идеологию буржуазного класса, ибо, как явствует из статьи Владимира Ильича Ленина «Партийная организация и партийная литература», — «тот, кто сегодня идет не с нами, тот против нас»! Вы доверяете Ленину, товарищ Бабенко?
— Слишком.
— Гм... Прекрасно. Но ведь вы, кажется не питаете особой любви к буржуазному миру— 5 минут назад вы говорили: «Живешь вот, как в Америке!» Вероятно, ваше мнение об Америке совершенно искреннее. Лев Толстой сказал как-то: «Женщины всегда искренни своим телом»... Вы телом искренни, товарищ Бабенко?
— Угу.
— Чудненько. Отсюда следует, что вы ни внешне, ни внутренне ничего не имеете против Советской Власти — и все-таки выражаете недовольство своим существованием! Вы без ума от Никиты Хрущева — и тем не менее вам хочется кушать, видите ли!
— Шпион...
— Вот именно! Далее — вы, вероятно, полагаете, что государство внемлет вашим стенаний ям и осыпет вас благодеяниями за ваш несильный труд... Следует напомнить — руководство нашего треста обращалось с петицией к строительному министерству— однако министерство отказалось повысить расценки! Вам остается только одно — вдохновляться тем, что ваши потомки будут полностью удовлетворяь свои потребности. Они возблагодарят вас, товарищ Бабенко!
— А мне — срать на потомство.
— Гм... Наконец-то слышу «глас пролетария»! Чудненько!.. Чудненько!.. Так— чоррт побери! ! — Аничка, — неужели же блекнуть вашим дивным формам?! Плюньте на...
— Бро-ось!
— Плюньте на слезы и христианское смирение! К вашим услугам — Белорусский вокзал! Взбунтуйтесь против человеческой морали! Ведь убивают же, грабят, валяются в канавах люди! И умные люди!
А что же? Ведь и у вас нет другого выхода! Ложитесь в прохладу вокзального сквера, обнажайте свои пышные перси, зазывайте клиентов, чоррт побери!
— Перестань... Венька!
— «О, кто бы ты ни был, прохожий, пади на грудь мою! Отумань разум мой! Исцелуй меня всю! О, сжимай меня в страстных объятиях»! (Ведь не жрать же мне соевые бобы, в конце концов!) Раствори меня в себе, о прохожий! Я утопаю в... целуй меня! Еще! Еще! Один рубль! Два рубля! Три! Пачка маргарина! Полкило колбасы! Ах!
— Ха-ха-ха-ха! Нет, Венька, ты просто гений! Только я не понимаю, почему тебе все — смешно!
— То есть, как это — смешно? В материальной обеспеченности я просто не вижу никакой трагедии... Ну, а если для тебя это трагедия, так...
— Не понимаю, что ты за человек!

21 марта

Я прежде всего — психопат. И потому нагромождение нелепостей может считаться даже достоинством только что мною выпущенной «теории дней недели».
Гениальные мои гипотезы о магическом влиянии пятницы на судьбу мою никого еще не заставили мистифицировать «свой» день недели и цифирно узаконить мистификацию. Поэтому я беру на себя обязанности первооткрывателя.
Во-первых, самые мрачные дни моего существования: 1 июля 55 г., 4 мая 56 г. и 8 марта 57 г. приходились на пятницу. Все три дня ознаменованы «покушениями» на самоубийство.

Далее:
пятницей обозначены все четыре кульминации моей половой чувствительности: 11 мая 56 г., 15 июня 56 г., 7 сентября 56 г. и 21 декабря 56 г.
В пятницу 15 июня 56 г. скончался мой отец,
В пятницу 5 октября 56 г. скончался мой брат.
В пятницу 15 февраля 57г. — моя матушка.

Далее.
Обстоятельства чисто прозаические:
В пятницу 24 июня торжественно был вручен мне золотой аттестат. День моего первого вселения в студенческое общежитие — 2 сентября 55 г. и день моего «последнего выселения» — 8 февраля 57 г. — неоспоримые пятницы.
Пятница — 15 июля 55 г.— день поступления в университет. Пятница 21 декабря 56 г.— день исключения из университета. И пр., и пр., и пр. до бесконечности.
В руках предстоящих дат— будущее моих гипотез.

27 марта

«Да она же любила тебя, эта проститутка. На шею тебе вешалась. Может быть, просто думала, что ты какую-нибудь студенточку любишь, боялась тебя заразить какой-нибудь гадостью. Они ведь тоже иногда людьми бывают, эти бабы.
А вообще-то это страшное дело, когда самое первое «романтическое» чувство наталкивается на эти отвратительные вещи... Ведь вы же были просто два дружных ребенка... Одна ложилась под каждого встречного, а другой ей доказывал, что ложиться под каждого встречного— это грандиознее, как ты выражаешься, чем подвиг капитана Гастелло... Скверное это дело... Самое-то скверное, что ты к этим грязным вещам не чувствуешь никакого отвращения».

Яндекс цитирования Яндекс.Метрика